Беломорье — Александр Михайлович Линевский (1)
Глава первая
1
Отзвонили позднюю обедню, и тотчас же заскрипели ворота — отовсюду на улицу выехали празднично разукрашенные сани. Косматых от холода лошаденок разубрали словно на свадьбу — позолоченные дуги пестрели атласными лентами и цветами из яркой бумаги. Золотом сверкали медные бляшки праздничной упряжи. Не зря так залихватски сидели парни на облучке саней — наступал день смотра женихов.
«Кто в езде боек, тот и на работу спорок», — повторялась приуроченная к этому дню поговорка.
Каждый парень старался с удальским присвистом промчаться по обочине дороги мимо сверстников, чтобы выбраться в голову «поезда». Но недолго тешился парень удалью, вскоре впереди него мельтешила позолоченная дуга других саней, и раздавался радостный, во всю глотку, выкрик:
— А вот и утерли нос Федюшке Мошевску!
Обычно в санях сидело по две, по три девушки, обычай позволял ездить парами лишь молодоженам. Но все односельчане знали, какая из девушек, сидевших в санях, была ямщику милее других.
Едва разукрашенные сани одни за другими выехали на дорогу, к тракту начали сбегаться сельчане. Кому по возрасту не полагалось кататься, тот шел любоваться удальством сынка, внука или вообще порадоваться долгожданному праздничку.
Но не всем этот праздник был на радость.
Среди оживленной толпы то там, то тут жались друг к другу небогато одетые девушки. Не от холода дрожали их губы. Глядя на смеющихся сверстниц, кто из них не думал: «Весело Веруньке сидеть в санях Ружникова. А я чем ее хуже?» Кого из парней не тянуло лихо промчаться мимо земляков? Но не у каждого в хозяйстве была лошадь! Словно в чем-то виноватые, старались они не встречаться взглядом с затуманенным грустью девичьим лицом. Молчаливо затаенное горе этой молодежи не замечали те, кто шумно радовался веселью катающихся.
— Ай да разудалый праздничек! — выкрикивали старики, глядя на дорогу, по которой, гремя колокольцами, блестя позолотой и многоцветным убранством, лихо мчались сани с молодежью. — Вот денечек пригожий… Гляньте-ко, крещеные, на Федюшку Мошевска. Э-эх, как форсит парень! В отцовский корень пошел. Мошевы завсегда форсунами были!
Одни за другими катились сани вдоль старинного поморского тракта. Бойко бренчали сотни бубенцов, сливаясь с заливчатым звоном колокольцев, смешиваясь со свистом, выкриками, раскатами смеха.
Из полутемных сеней на высокое крыльцо большого дома вышел старик Мошев. Застегивая ворот добротной шубы, вслушался в праздничный гул.
— Ишь, как развеселился народ, — усмехнулся он и, помолчав, добавил чуть слышно: — Эх, бубенчики родимые… И меня когда-то потешили!
Уже давно серебрилась его голова, а незатейливое бренчание бубенцов и звон колокольцев были такими же радостными, как и десятки лет назад. «И все же словно по-иному проходят ныне праздники», — подумал он. Мошеву, как и другим старикам, казалось, что прежде радостнее жилось на свете. «Люди, что ль, иными стали?» — не раз говорил он старикам, и те охотно соглашались с ним: «Правильно — говоришь, Кузьма Степаныч, правильно. Ровно в наше времечко все полюбее было. А теперь не то…»
Сойдя с крыльца, Мошев оглядел свой ярко-голубой дом. с большими, высоко поднятыми от земли окнами, крытые железом и обшитый тесом. Дом не был двухэтажным, в каких полагалось жить богатым хозяевам. «Одни старики еще помнят, какие в старину у Мошевых были хоромы, — вздохнул помор. — Мошевы наниз пошли, а мошевский приказчик, ворюга Мытнев, вверх взлетел, в двухэтажной домине зажил, на тятенькином несчастье разбогател!»
Разглаживая широкую с сильной проседью бороду, Мошев неторопливо направился в сторону, где непрерывное треньканье бубенцов и гул голосов заглушались взрывами хохота.
Старик степенно вышел к тракту. Толпа привычно расступилась, пропуская Кузьму Степановича к самой дороге.
Радушно кивая землякам, Мошев бездумно вслушивался в гул выкриков, смеха и неумолчного звона. И вдруг показалось ему, что он вновь бравый парень… Вот он вскакивает в сани и с криком: «М-их, родимые!» вырывается из вереницы саней… До чего же любо мчаться вдоль обочины дороги, обгоняя разукрашенную цепь саней, гордясь одобрительным смехом односельчан и криками: «Ай да Кузьма! И-их, пострел… вот женишок завидный!» А он, молодой, статный, радуясь, что все любуются им, несется вперед, и некому его обогнать! Разве мошевский конь в обиду себя даст? Напрасно Пашка Ружников от злости почем зря дубасит свою лошадь…
Кто-то прокричал старику в ухо: «Кузьма Степанович, наше вам!» Мошев очнулся. Вокруг него гудела толпа, а по дороге мчались сани с молодежью. Он покосился на стоявшую чуть впереди старуху. «Ну и страшилищем стала Дарья, — подивился Мошев, — а девкой что за ягодка была… Любо вспомнить!»
Ни с кем не разговаривая и не глядя на катающихся, Дарья беспокойно высматривала кого-то в толпе.
— Веселится народ! — Мошев пригнулся к ее уху, стараясь перекричать шум голосов. — Помилуй бог, как веселится… Глянь-ко, Дарьюшка, как Федюптенька мой красуется! Веселится народ! Крепко веселится…
— Да, да, — понурилась Дарья и снова принялась всматриваться в лица тех, кто толпился по сторонам дороги.
Поддаваясь царящему вокруг праздничному оживлению, Мошев по-молодецки распахнул шубу. Блеснул яркой белизной ворот шелковой рубахи, заструился золотистый в лучах солнца парок вокруг его каракулевой шапки. Мошев был хозяином среднего достатка, но не хуже богачей одевал себя и своих детей.
— А что, Дарьюшка, — опять заговорил Мошев, наклоняясь к ней, — вот и дожили мы, что сыновьями любуемся! Отгуляли мы свое времечко… покатались и мы в молодости… А? Не слышу!
— Ты-то досыта накатался, Кузьма Степаныч, — болезненно поморщилась Дарья. — Я-то не очень…
Слова Мошева напомнили ей годы далекой молодости, когда, подпирая спиной стену, ей с завистью приходилось глядеть на радостное бахвальство богатого одногодка. До чего же трудно было в те праздничные дни сдерживать слезы, думая об одном и том же — почему богатым парням неохота посадить ее, ради праздника, в сани? Почему днем им зазорно бывать С нею, хотя вечером каждый из них норовил затащить ее в темный угол?
Мошев не расслышал тихих слов Дарьи, да и не интересен ему был ответ. Старику хотелось поделиться, безразлично с кем, своей радостью за сына. Увидев его, Мошев приветственно замахал рукавицей. «Э-эх, господи, сынок-то какой ладный у меня растет! — умилился он и, словно был приятелем-одногодком, а не отцом, подмигнул ему: — А ну, форси, парень, форси! Покажи, что ты мошевского корня!»
— Доживем ли мы до времечка, Дарьюшка, чтобы внуками успеть покрасоваться? — вновь заговорил Мошев. — Время ведь, что ветер, — в руке его не удержишь! Правду сказать, и твой Егорка тоже ладным ростится!
Послышалась ругань, и невдалеке от них появился сын Дарьи. Грозя кому-то кулаком, Егорка пьяно выкрикивал непристойную брань.
Мимо него проезжал Санька Ружников. В его санях, в числе трех девушек, сидела Верунька. Ее разрумяненное лицо сияло от счастья, глаза, устремленные на парня, посадившего ее в сани, ласково светились. Проезжая мимо Егорки, Ружников сбил шапку на самый затылок, разудало подмигнул и, подзадоривая его, перегнулся с облучка к Веруньке. Он что-то кричал ей, а та, охваченная радостью, кивала головой в знак согласия, хохоча вместе с другими девушками.
Заметив робкий взгляд матери, Егорка озлобленно рванулся в переулок.
— Опять… — испуганно зашептала Дарья, слезливо морща покрасневшее от холода лицо. — Опять, как в прошлый раз, напился… Три чашки тогда расколотил, горшок на пол сронил. Пойти, что ль, да убрать добро от греха?
Не слушая, что говорит Мошев, опа выбралась из охваченной весельем толпы и, прихрамывая, заторопилась домой.
— Оно конечно, — бормотала Дарья, от волнения еще сильнее припадая на ногу, — обидно парню! Да будто я виновата?.. А посуду бить — только к бедности подбавлять нищету… О-ох же, на горе нам эти праздники!
Весь этот день, по-зимнему недолгий, неустанно кружились вокруг села разукрашенные сани. После полудня послышались тягучие звуки «досюльных» песен захмелевших рыбаков. Пожилые поморы, те, кто толпился вдоль дороги и смотрел на веселье молодежи, мало-помалу разбрелись и расселись на бревна, сваленные под окнами изб. У тракта оставались только женщины. Неутомимыми были старухи, соперничавшие с молодухами в лихорадочном запоминании — «кто из парней какую девушку сколько кругов подряд провез и какую опять возит». Бабий стрекот не смолкал ни на минуту. Уже давно ныли у женщин ноги, но любопытство пересиливало усталость. Переминаясь, они досадливо косились на тех, кто, сидя на завалинках, благодушествовал, покуривая и слушая бывальщины, что случились десятки лет назад и с каждым годом разукрашивались новыми выдумками рассказчика.
«Время не удержишь, дня не остановишь», — говорит народная поговорка. Еще час, другой, третий — и вот уже солнце скрылось за высокими крышами селения.
Искрящийся на солнце снег начал розоветь, а тени на нем, еще недавно голубые, стали фиолетовыми. Серые, словно грязные, избы разнарядились ослепительными бликами солнца на выпуклинах неровных стекол. Скрылся багровый шар за лесом, и металлическим блеском зазеленел горизонт. На темно-голубом небе золотом сверкнули редкие бусины крупных звезд. Вскоре поперек небосвода протянулась белесая полоса Млечного пути. Заиграла, заискрилась, мерцая красными и зелеными огоньками, звездная россыпь. Наступила тихая и студеная, по-зимнему долгая ночь.
Кончилось катание, наступала другая радость — праздничное чаепитие с лакомой сдобой и оживленный обмен новостями. Не зря женщины маяли себя, стоя у тракта и следя за молодежью!
— Егорка Цыган хозяйство рушит! — выкрикнула с порога Настя Мошева. Запыхавшаяся от быстрого бега, румяная и сияющая еще не сошедшим праздничным оживлением, она казалась сейчас особенно красивой. — Ну, маменька! Люди бают, что Цыган все горшки расхлестал. — От смеха у Насти жемчужной нитью блеснул ровный ряд зубов. — А Санька Фомичев байт, что Дарьюшка, как и в прошлый год, на карачках ползала, черепки подбирала да во весь голос ревела. Я и то с Дуняшкой сама слыхала, как…
— Здорово нахлестался Цыган, — входя в горницу, все еще по-уличному громко подтвердил слова сестры Федюшка. — Утром сам видел, как Егорка свою часову цепочку на водку у Афоньки сменял. Это оттого сейчас парень горшки хлещет, что Санька его Верку почитай все гулянье подряд катал. Теперь Егорке в кулак свистеть, на парочку поглядывая… Санька за зря весь праздник не стал бы ее катать. Вот помяните меня, этот парень своего не упустит!
Шинкарь Афонька сильно разбавлял водку крепким настоем хмеля, и от этого его питье становилось, как говорили пьющие, злее. Поморы догадывались о проделке, очень выгодной шинкарю, но товар его ценили — сотка «афонькинова зелья» действовала сильнее сотки, взятой у сидельца в казенке. Правда, голова болела больше обычного, но даже это засчитывалось в пользу шинкаря. «Что за питье, ежели башка опосля не трещит? — рассуждали любители выпить. — Сколь крепко выпито, значит, должно голове трещать!»
Егорка очнулся от тяжелого забытья только поздно вечером. Отчаянная боль раскалывала череп. Егорке казалось, что он наглотался чего-то раскаленного — так жгло «под вздохом». Матери в избе не было. На столе чадила коптилка, возле белели черепки разбитой посуды и блестела вода в ковше. Было понятно, что черепки разложены матерью для укора, а вода подготовлена ею для смягчения неизбежной изжоги. Выпив залпом стылую воду, Егорка вышел на улицу и направился к дому Веруньки.
Одно из освещенных окон ее избы не было задернуто занавеской. Сквозь узоры промерзшего стекла Егорка увидел тень девушки. Ритмичное взмахивание руки указывало, что она вяжет сеть, а по движению губ он понял, что она с кем-то разговаривает. Наверно, у нее был Ружников. Верунька сидела у незадернутого окна в доказательство ее верности Егорке. Но заходить к Веруньке сейчас было поздно и бесполезно. «Двум волкам в одну овчарню не пихаться», — учит в таких случаях поморская пословица.
Нездоровая дрожь все чаще и чаще пробегала по телу Егорки. Мысленно обругав девушку и посулив ей всех бед, Егорка побрел сам не зная куда. Так он дошел до околицы села, где в это время появилась группа подростков, скупо освещенная огнем двух фонарей. Считалось, что им еще рано заводить в селе вечору, потому они проводили свои посиделки в соседней деревушке, где одинокая старуха уже не первое десятилетие сдавала избу под вечеринки.
Не желая встречаться с подростками, Егорка укрылся за часовенкой.
— Давай, Маринка, спляшем на прощанье, что ли? — проговорил один из пареньков.
— Хочу, да не с тобой, Санька. Шибко долго ответы подбираешь! Давай ты, Зосимка, как вчерась?
В знак согласия Зосима заломил шапку и уперся кулаками в бока щегольской куртки.
— Давай, — радостно тряхнул он головой. — Расступись, ребята. Чай, Федотовы за ответом не стоят.
Освещаемая фонарями, в середину круга встала девочка в сшитом по росту тулупчике и с такими пышными сборками, что они от каждого движения, как живые, шевелились вокруг ее тоненькой талии. Гармошка лихим перебором негромко проиграла начало плясовой. Озабоченное лицо девочки оживилось усмешкой. Она кокетливо подбоченилась и тоненьким голоском зачастила:
Погорюй, моя головушка,—
Потерять тебе зазнобушку,—
и, показывая пальцем на Зосиму, изменила веселый тон на грустный:
Только святошна наступит… —
и, сделав поклон Саньке, слезливо закончила:
С Санькой поп меня окрутит!
Все в компании, один громче другого, рассмеялись. Каждый из них знал, что Санька безуспешно ластился к Маринке, а она «голубилась» с Зосимкой. Эта частушка обидела Зосиму, и он, ревниво тряхнув головой, тотчас отчеканил:
Свое счастье потеряешь,
За меня коль не пойдешь!
Я один денек проплачу,
Ты — навеки пропадешь!
Приплясывая, Маринка раздумывала — чем бы ответить. Наконец задорным голоском она пропела только что сочиненную частушку:
Милый, сватайся, не сватайся,
За тебя не выйду я!
Сиротиночка ты бедный —
Богач тятька у меня.
Опять раздался хохот. В действительности все было наоборот — отец Зосимы был самый крупный богач селения, а Маринкин отец, хоть не белен, но вековечный приказчик, и только теперь, на старости, начал хозяйствовать, занимаясь по соседним деревням кое-какой скупкой. Зосиме понравился смех сверстников. Он был в его пользу. Не дождавшись конца перебора гармошки, озорно ухмыляясь, он проплясал вокруг Маринки круг, разудало выкрикивая:
Не любишь — наплевать,
Без тебя найдется пять.
Неужели из пяти
Такой дряни не найти?
На этот раз гармошка промолчала — так удивился гармонист грубости ответа. «Маринка — и вдруг дрянь? Да Маринкой каждый любоваться рад!» Девчонка даже побледнела — простить такую дерзость она не могла. Подыскивая подходящий ответ, Маринка медленно закружилась вокруг ухмыляющегося пария.
— Ну, Маринка, чего скажешь? — пискнул тоненький голосок. — Не спусти-и!
Девочка круто остановилась, нарочно стоя спиной к дерзкому пареньку. Голос ее заметно дрожал:
Кабы был хорошенький,
Казался б век коротенький,—
и, показывая на Зосиму пальцем, плаксиво закончила:
А пьяница навяжется —
До о-лог век покажется!
Теперь все вдоволь посмеялись над парнем. Ведь Маринка пропела ему такое, на что Зосиме было невозможно подобрать ответа — быть пьяным считалось для пятнадцатилетних подростков завидным ухарством.
Проделав замысловатые коленца, Зосима зашатался и, подражая взрослым парням, как пьяный, затянул в нос хмельным голосом:
Четвертная — мать родная,
Полуштоф — отец родной,
Половиночка — сестрица.
Проводи меня домой.
Звонко смеясь и вновь повеселев. Маринка первой пошла в селение. К ной торопливо подскочил Зосима. Приплясывая и присвистывая, подростки двинулись вдоль села.
Давно уже разошлась компания, и заглохли переборы гармошки, а Егорка, словно окаменев, долго стоял на одном месте. Как он завидовал сейчас Зосиме, Подрастет он, поженится и сам примется за ведение хозяйства: весной будет снаряжать работников на лов в далекий Мурман, а зимой, в тепле и сытости, станет подсчитывать добытые его работниками барыши. Егорка завидовал каждому, у кого был хоть какой-то достаток — у него даже хлеба не было досыта…
.